
Вот сейчас, в это самое мгновение, Юстиниана и я, Диана-Лукреция, начнем наше действо для него, а он, всего лишь стоя между валуном и рощей, начнет свое – для нас.
Совсем скоро эта вечная неподвижность оживет, сделается временем и историей. Залают псы, зашелестит листва, зажурчит и запоет по камням ручей, поплывут к востоку облака, гонимые тем же игривым ветерком, что растрепал кудри моей любимицы. Она тоже оживет, наклонится ко мне, прикоснется алыми устами к моей стопе и начнет сосать каждый мой палец, как посасывают ломтик лимона душным летним вечером. Совсем скоро переплетем мы тела, резвясь на посвистывающем шелку синей подстилки, охмелев от полноты бытия. Легавые псы будут бродить вокруг, обдавая нас жарким дыханием жадных пастей и в возбуждении норовя лизнуть нас. Лес услышит замирающий лепет и внезапный крик – крик раненного насмерть, а еще мгновение спустя – смех и бессвязные веселые восклицания и увидит, как мы, по-прежнему не размыкая объятий, погрузимся в мирную дремоту.
И может быть, свидетель наших забав, увидев, что мы стали пленницами Морфея, с бесконечными предосторожностями, чтобы звук его легких шагов не достиг нашего слуха и не разбудил нас, покинет свое укрытие, подойдет поближе, чтобы глядеть на нас с края голубого покрывала.
Так будет стоять он, так будем лежать мы, снова сделавшись неподвижными в это мгновение вечности, – но не такой, как на холсте. Бледнолобый и пурпурнощёкий, будет стоять над нами Фонсин с расширенными в благодарном изумлении глазами, и с угла нежных губ потянется ниточка слюны. Мы же, сплетенные и прекрасные, будем дышать ровно и в такт друг другу, и на лицах наших застынет довольное выражение женщин, умеющих быть счастливыми. И все трое кротко и терпеливо будем мы ждать грядущего художника, который, подстегнутый желанием, запечатлеет нас на полотне, полагая, наверное, что сам нас и придумал.
