
В силу профессии я всегда обращаю внимание на почерк. Для меня почерк – что-то вроде графика душевного и физического состояния.
Причем, как ни странно, особенности почерка я определяю на слух.
Почерк течет, как река, и я слышу ее течение. Прерывисто, звонко, тяжело, извилисто, широко и свободно, обрываясь и замирая. Я слышу голос этой реки. Строки моего племянника текли ровно, почти неслышно, почти беззвучно. Это почти (никаких крайностей!) безмолвие могло означать что угодно.
– Ты во сколько обычно приходишь после школы?
– Часа в три.
– И что делаешь?
– Обедаю с бабушкой. То есть когда бабушка была.
– Понятно. Теперь нам с тобой труднее придется. Работу я бросить не могу, так что будешь сам себе обед разогревать. Я с вечера буду готовить чего-нибудь. Что ты любишь?
– Да ничего особенно.
– Суп ешь?
– Что есть, то и ем.
Кстати, в этот вечер мы ели макароны по-флотски. Я по дороге купила банку тушенки, не помнила, что есть в холодильнике. Перед тем как бежать на электричку, позвонила домой, спросила, сумеет ли он сварить макароны. Он сумел. Он вообще оказался очень приспособлен к жизни. И постирать мог сам, и пуговицу пришить. Не очень-то он меня обременил, как выяснилось. Я сама себя обременила.
Мы ужинали, я его расспрашивала о том, о сем, рассматривала.
Очевидно, Артур походил на отца. Невысокий, щуплый. Но если его отец, будучи тридцати лет от роду, показался моей сестре простодушным, открытым ребенком, то его тринадцатилетний сын произвел на меня впечатление почти взрослого человека, спокойного и рассудительного.
На другой вечер я спросила, как только мы сели за стол и гул электрички потихоньку улегся в моей усталой голове:
– Что нового?
За окошком было темно, вечер выдался пасмурный, крапал дождь.
– Один парень в Англии носом катит орех.
