
Костя гладил ее так задумчиво, как некоторые обкусывают ногти, и Настю это и успокаивало, и задевало.
“И куда это приведет? Чем закончится? А если я влюблюсь?” – тревожилась она.
– Ты напряженная, – произнес он.
Настя называла это “гипертонус”. Как у детей. Она почти всегда находилась в этом тонусе – только, может, глубокой ночью, одна, расслаблялась.
Он повернулся и поцеловал ее в живот, через шелк.
Настя думала о том, что может произойти, не как о страсти, похоти, сексе, физической близости. Ей казалось, что это будет обряд, после которого ее посвятят в такие же, как он – и она тоже будет относиться ко всему легко, перестанет тревожиться, и… И вместо классического реализма с перспективой и прочими условностями ударится с сюрреализм, абстракцию, экспрессию.
Она положила руку ему на голову – и он затих. Скоро Костя спал, и у себя на животе она ощущала его дыхание.
Аверьянова не гордилась собой – она ведь была всего лишь трусихой, но договорилась на том, что так было лучше.
В Париже Настя заметила, что Костя ее пугает. Рядом с ним она виделась себе одним из тех магнатов, у которых всегда такое выражение лица, будто они обдумывают план мести, а их многочисленная охрана похожа на преступную группировку. И хочется спросить: “А если из толпы кинут бомбу? А если снайпер? Авария?”…
Аверьянова нередко размышляла о том, что она скучно живет, и все бережет себя, вечно побаивается, вздрагивает от дурных намеков, и что она тот самый, классический, в пяти томах авторства Голсуорси, буржуа, столп общества, которого так и тянет заклевать сарказмом и защипать иронией.
– Меня друзья приглашают в Ниццу, – оповестил ее Костя. – Поедешь со мной?
И Настя вдруг решилась.
В Ницце выяснилось, что приглашали не совсем друзья, а случайные знакомые, и было это давным-давно. Она запаниковала. У Кости денег нет вовсе – она купила ему билет, гостиницы здесь дорогие, а ей еще надо жить на что-то в Москве…
