
Конечно, я до смерти боюсь, что если провалюсь под лед, катаясь на коньках, или сломаю себе шею, катаясь на салазках, кто-нибудь из моих школьных товарищей найдет конверт с печатью «Бруклин, Н.Й.», и все они, окружив мой труп, сунут в это письмо свои носы. Мои родители будут навеки опозорены. «Венгерский королевский отель» потеряет свое доброе имя и обанкротится. Наверное, меня не разрешат похоронить внутри кладбищенской ограды со всеми другими евреями. И все из-за того, что Герберт осмелился написать на листке бумаги и потом отправить по почте девятилетнему ребенку, которого все вокруг (и он в том числе) считают непорочным. Неужели Братаски не понимает, как люди чувствительны к таким вещам? Он что, не знает, что одним только фактом посылки такого письма уже, вероятно, нарушает закон и превращает меня в сообщника? Но если это так, почему я упорно ношу этот обвинительный документ целый день с собой? Он лежит у меня в кармане, даже когда я участвую в еженедельном конкурсе на лучшее правописание, сражаясь за первое место с другой финалисткой, кудрявой единоверкой, будущей концертной пианисткой, блестящей Маделейн Левин. Письмо лежит в кармане моей пижамы ночью, дожидаясь того момента, когда я, укрытый с головой простыней, прочту его, посветив себе фонариком, а потом усну, прижимая письмо к сердцу. «Сейчас я приступил к изучению звука, который возникает, когда тянешь туалетную бумагу с ролика. Это даст мне полный шмеер, малыш. Герберт Л. Братаски, единственный в мире, может теперь имитировать звук вытекающей воды, звуки при оправлении, поносе — и даже отрыве туалетной бумаги.
Останется одолеть еще только одну высоту — звук при вытирании!»
К тому времени, как мне исполняется восемнадцать и я становлюсь первокурсником сиракузского университета, я почти сравниваюсь в таланте имитации с моим наставником. С той разницей, что вместо имитаций а-ля Братаски, я пародирую самого Братаски, гостей, прислугу.