
Тетя Катя подбирает нас зимней ночью на вокзале и через весь город приводит к себе домой, в слободу. Мытье нам устраивает прямо в просторной кухне: деревянная бадья, серое мыло и строгий наказ воду на пол без надобности не лить. И сразу — спать. В узенькой проходной комнате, скорее, коротком коридоре, на топчане и сундучке хозяйском. И как же там тепло и покойно, мы просыпаемся совсем новенькие, разбуженные непривычными и незнакомыми манящими запахами. Кухня уже не похожа на баню, большой семейный стол под оранжевым городским абажуром уставлен разной едой, но главное — на деревянной доске высокими горками лежат толсто нарезанные ломти теплого хлеба — белого и черного. Странные все же люди эти взрослые. Мама при виде такого великолепия вдруг начинает всхлипывать, прижимая руки к груди. Радоваться бы надо: столько хлеба, значит, мы не умрем с голоду, что я и объясняю маме, устраивая себе самый замечательный бутерброд, какой только можно придумать: на горбушку черного хлеба укладываю ломоть белого. Я в самом деле никогда за всю свою теперь уже долгую жизнь ничего вкуснее не ела. А тогда совсем уж ничего не понять было: не только мама, но и тетя Катя вдруг захлюпала, уголком белого передника стала подбирать слезу…
Как много всего сошлось в этот морозный день. Ночью хозяйка ходила на станцию, отнесла какой-то снеди для голодных, их тогда всюду полно было, и она каждый выходной носила хлеб, печеные в печке яйца, ту же тыкву — одним словом, что нашлось в доме.
