Мы едем. Брезент на машинах все время норовит распахнуться, и взрослые по очереди держат его руками. Мы все сидим — кто на чемоданах, ящиках, узлах, кто просто на полу или на бортике кузова, кто у мамы на руках. Детей много. Помню тех, кто старше меня, совсем маленьких не помню. А в брезенте как раз возле меня — дырочка. И я вижу, как полощется на ветру белесое пламя — хлеб горит на полях… Наверное, я до того хлебных полей просто не видела, потому совсем не страшно: может, так и должно быть.

Ночуем на хуторе. Конечно же, я не знаю его названия, не помню, а может, и не знала имени хозяйки. Помню только серое лицо под платочком, нос уточкой и певучий, спокойный тоненький голос. Эта ночь и этот хутор огромную роль сыграли в моей жизни на все четыре года войны.

Спать нас, маленьких, уложили всех поперек хозяйской кровати. Из любопытства ли я не сплю, из вредности или по какой другой причине — поди теперь разберись. Только все время что-то мешает, какой-то звук — то ли шуршанье, то ли хрюканье. По правде говоря, я догадываюсь, что это там, за стенкой. Еще когда я была маленькой, в прошлом году, папа однажды взял меня к себе на работу. Там на всю стену были установлены маленькие клетки, а в них — мыши, крысы, морские свинки. Папа занимался наукой, это был виварий санэпидстанции, которую он возглавлял. Мне совсем не понравилось: запах, мыши противные, с красными глазами, крысы такие же, хвосты голые, гадкие. Морские свинки, может, и поинтереснее, но погладить я их все равно не согласилась. Папа расстроился — понял, наверное, что научная стезя мне не светит. И вот теперь что-то похожее хрюкает где-то рядом, а вдруг сюда прибежит! Я, конечно же, начинаю реветь во весь голос — а это у меня получалось хорошо, может, потому теперь совсем не умею плакать, — прибегает всполошенная хозяйка, берет меня на руки, успокаивает, несет на свою половину, где сама ночует, пока мы в доме.



5 из 16