И она, сознавая порой, что так, в сущности, он толкает ее к могиле, в конце концов покорилась ему, капитулировала под его натиском и стала даже идеализировать свою покорность, уговаривая себя, что красота ее жизни и состоит именно в этом тихом исчезновении ради продолжения другой жизни. И теперь в оправдание этой идеализации (без которой морщины на лице жгли бы ее еще больше) она со столь нежданной горячностью вела спор с хозяином дома.

Но хозяин дома вдруг перегнулся через разделявший их столик, погладил ее по руке и сказал:

— Простите меня за мои слова. Вы же знаете, я всегда был глупцом.

7

Их спор не рассердил его, напротив, гостья вновь предстала перед ним в своем былом подобии; в ее протесте против мрачных разговоров (разве это не был прежде всего протест против уродливости и безвкусия?) он узнавал ее такой, какой знал когда-то, и его мыслями все больше завладевал ее давний облик и их давняя история, и теперь он лишь желал себе, чтобы ничто не нарушило этой голубой, столь благоприятной для разговора атмосферы (потому-то он и погладил ее по руке и назвал себя глупцом) и он сумел бы сказать ей о том, что представлялось ему сейчас важным: об их истории; он ведь был убежден, что пережил с ней что-то необыкновенное, о чем она даже не подозревает и для чего он сам будет с трудом подыскивать точные слова.

Она, наверное, уже и не помнит, как они познакомились, видимо, однажды она оказалась в компании его студенческих друзей, но захудалое пражское кафе, где они впервые были одни, она, конечно, достаточно хорошо помнит: он сидел против нее в плюшевом боксе подавленный и молчаливый и вместе с тем опьяненный изящными намеками, какими она выказывала ему свою приязнь.



9 из 18