
Илья Николаевич помер. Перебрались в столицу. Жили небогато. Володечка покуривать начал. Мария Александровна заикнулась было: Володя, ведь это здоровье губить, да и деньги?… – Володечка как заорет: "Ма-алча-ать! Не сметь рассуждать!!!" – даже напугал. И с тех пор курил только дорогие сигары: в пику матери. Робела, помалкивала. Ликеры тоже любил дорогие, французские. На женщин стал заглядываться. По субботам к мадамкам ездил. Записочку шутливую оставит: "ушел в подполье", возвращается навеселе. Мать страшилась, все-таки докторова дочка, – "Вовочка, ты там поосторожнее, я все понимаю, ну а вдруг люэс?.. Носик провалится!" "Не тревожьтесь, маман, есть такое архинадежное французское изобретение – гондон!" Любил Оффенбаха оперетки слушать: "нечеловеческая музыка, понимаете ли вы это, мамахен? Из театра на лихаче едешь – так и хочется извозчика, скотину, побить по головке: зачем музыки не понимает?" Квартиру завел хорошую. Обставил мебелью модной, плюшевой, с помпончиками. Позвал дворника с рабочим гардины вешать – те, ясно, наследили, напачкали. С тех пор рабочих, и вообще простых людей очень не любил; "фу, – говорил, – проветривай после них". И табакерки хватился. Лазил под оттоманку, все табакерку искал, ругался: "Скоты пролетарские… Расстрелять их мало…"
В хорошие, откровенные минуты мечтал, как сделает государственную карьеру. Закончит юридический – и служить, служить. Прищурится – и в зеркало на себя любуется: "Как думаете, маменька, до действительного тайного дослужусь?.. А может лучше было по военной части?.." Из елочной бумаги эполеты вырежет и примеряет. Из пивных пробок ордена себе делал, к груди прикладывал.
