– Как Достоевский.

– Боюсь, это уже стало банальностью.

– Да, только нынче газеты, как правило, врут.

– Это не важно. Любой вымысел обусловлен реальностью. И говорит о реальности не меньше, чем истинное происшествие.

В дверь постучали, и тут же она откатилась в сторону. Проводник принес чай. Звякнули ложки. Мужчина подвинулся, давая женщине место у стола. Евстафий Павлович вспомнил о своем кофе. Сережа тоже захотел чаю, но ему лень было спускаться. Да и неловко теснить

Евстафия Павловича, сидящего так удобно, проще остаться невидимкой, человеком, которого нет.

– В общем и целом я пока накапливаю материал. Этим все может и ограничиться, если только не привидится мне сюжет, в котором весь этот материал уместится.

– Постмодернизм.

– Не знаю.

– Напишите лучше о своей жизни. Все и отразится – и размышления, и случаи.

– Моя жизнь никому не интересна. Даже мне. Нужен сюжет. Чтобы засасывал, поглощал, не давал опомниться и захватывал все случаи вместе с философией.

Сережа закрыл глаза. Все ему казалось прекрасным: поезд, чудаковатый старик внизу, разговор об убийстве как о чем-то самом обыкновенном и даже необходимом и в то же время совершенно нереальном, немыслимом.

Во всяком случае, в этом купе, в это мгновенье. Сереже недавно исполнилось пятнадцать лет, самому себе он казался очень взрослым и все понимающим, разве что не все пережившим.

Он представил себя убитым, несуществующим. Мир прекрасно без него обходился.

Проснулся Сережа уже под вечер. Разговор внизу продолжался.

За окном, в сумерках, проплывали огни, и Сереже чудилось, что плывут они в воздухе сами по себе, не имея отношения ни к окнам, ни к фонарям, ни к стоящим на переезде машинам.

– …Можно сказать, что я был в том самом, утраченном теперь, рае. Он существовал лично для меня. При том что жил я, как все послевоенные дети, – голодно, бедно. Думаю, что мать моя была ангелом и освещала мою жизнь. Она жалела всех людей и никого не считала ни в чем виноватым. И я отчасти видел людей ее глазами. Это было заразительно.



17 из 134