
А что рассказывать?
— Что рассказывать, баб Мань, вроде, все ладно, и приняли с любовью, и за свою признали. Есть у меня теперь родня кровная, не сирота я больше. Только че скажу, — перешла на шепот, — одной тебе, гляди, помалкивай… Евреи они. Все у них не по-нашему. И едят не как мы: рыба-мясо — сладкие, а печенье соленое, и названия все — не выговоришь. Одно слово — не русские…
— А не русские, дак, по-твоему, и не люди? — вскинулась баба Маня, и проглянула из ее старческих глаз прежняя Манефа Гурьевна. — У нас вон на том конце татары живут, вместе с Павлом твоим в одну школу ходили, вместе армию служили, рыбацкое дело не хуже его делают. И учат вас и учат — то школа, то касамол, а вы все те же, что и в мои года были. Я сама-то родом не яицкая, я с Волги. Как сюда муж привез, все соседи смотреть ходили, будто у меня не оттудова ноги растут. Оттудова же. А теперь эвон и ты туда же — не русские. Раз они не русские, дак и ты, выходит, не русская, а ничего, жизнь живешь не хужей других. Ишь ты, у них не по-нашему! А может, это у нас не по-ихнему? А от кровных отрекаться — грех, хоть кто б ни были.
— Баб Мань, да кто отрекается, я, что ли? Я не отрекаюсь, ну как тебе втолковать! не отрекаюсь, а… приречься не могу. Я и рада бы, да… не легла душа — и все тут. Они люди хорошие, и меня за свою держат, и старый все в глаза заглядывает, а вот — хоть режь, не свой.
— Ну, живи, как знаешь, никто тебя не неволит, никто из дому не гонит. Как жили, так и дале будем. Твой отец-то, не мой. По мне — и без них не худо было, и с имя бы не плоше. Гляди сама…
