
Веретенов понимал: две эти группы солдат – с мешками и «кейсами» – были устремлены в разные стороны. Те, нарядные, по-видимому, отслужившие службу, стремились домой, за хребты, исполненные последнего терпеливого ожидания, еще сохраняющего в них солдат, еще привязывающего к ревущей военной действительности. Но их мысли уже были не здесь. Торопились одолеть хребты, оказаться в родных пространствах, растаять в этих пространствах, раствориться в огромных городах и толпах, в утренних деревенских туманах, в объятиях родных и милых.
Другие, с рюкзаками, с оружием, продолжали свой труд и поход. Свое тяжкое военное дело, требующее от них величайшей экономии сил. Неподвижные, почти дремлющие, они укрыли в груди под ремнями, под сумками малую горячую точку, ту, что в секунду опасности превратится в жаркий взрыв, вырвет в их душах весь запас силы и смелости.

Веретенов чувствовал два этих вектора. Пытался их осознать. Вновь испытывал желание достать альбом, зафиксировать эти силы и сущности.
Среди полутьмы, поводя глазами, он вдруг скользнул, пролетел и снова вернулся к лицу. Молодому, красивому, очень спокойному. Быть может, это спокойствие, чрезмерное, не свойственное юности, поразило Веретенова в первый момент. А уж потом разглядел белые под фуражкой виски. Не белесые, не русые, а седые. И эта седина в сочетании с молодым румяным лицом, утонченным и нежным сквозь загар, сквозь оставленные ветром насечки, поразила Веретенова. Он всматривался в солдата, стремился его разглядеть. Мысленно делал портрет. Солдат снял фуражку, поправляя на ней ремешок, и его голова с короткой солдатской стрижкой забелела ровной сединой, оделась нестерпимым сиянием. Зрелище седого солдата испугало Веретенова. Испугало в нем художника. В своем испуге, в своем цепком, проницательном зрении он все смотрел и гадал.
