
Если все, что он думал, правда, он должен понести наказание, а тогда лучше уж сразу. Все теперь утратило прочность, стало хаосом, а хаоса он страшился в жизни больше всего, хаоса, куда будет отброшен, если она оставит его.
Вышло не так, как он думал. Конечно, Зита влюбилась в фотографа и, конечно, спала с ним. Он был у нее первым мужчиной с тех пор, как она встретила Инни, а Инни был вообще первым мужчиной в ее жизни. С неколебимой уверенностью человека, который живет по заповедям, она сознавала, что должна теперь оставить Инни, а поскольку относилась к нему хорошо и знала о его страхе перед хаосом, огорчалась, но ведь ничего не поделаешь. Все произойдет как в Намибии — беззвучно, быстро и без единой трещины в кристалле. Когда он вошел, Зита поцеловала его, сказала, что найдет чем отмыть это странное серебро, помогла ему умыться, обняла, а потом взяла с собой в постель. Никогда еще он не любил ее так; если б мог, он проник бы в нее и головой, и всем своим существом, без остатка, и навсегда остался там — но когда все миновало и она спала, как новорожденная сестра Тутанхамона, до ужаса тихо, словно от веку не дышала, словно и не была вот только что одержимой, кричащей безумицей, — тогда он уразумел, что о своей участи ничего теперь не знает.
Зиты здесь не было, как все эти годы не было его. Инни встал, принял таблетку снотворного из своих запасов. Но когда около полудня проснулся, Зита была такая же, как в это утро, как в прошлом и позапрошлом году, как в первый раз, — топь совершенства, где утонет всякий, кто дерзнет зайти слишком далеко.
Шли недели. Зита виделась со своим итальянцем, спала с ним, позволяла себя фотографировать, и каждый раз, когда он ее снимал, в амстердамском воздухе рассыпалась крупица Инни, новая любовь была крематорием для старой, оттого-то однажды утром, когда Инни пересекал Конингсплейн, в глаз ему попала частичка пепла, которая никак не хотела выйти вон, пока Зита не слизнула ее кончиком языка, попутно заметив, что он плохо выглядит.
