Может статься, каждодневная смерть была так чудовищно тосклива именно оттого, что по-настоящему никто вообще не умирал, да и этих сумбурных обрывков тоже никто никогда не увидит. Днем неизменный и неотвратимый пустопорожний круговорот его не тревожил, ведь в конце концов на самом деле смерть не имеет касательства к жизни. Вдобавок он опасался говорить об этом с Зитой и вообще с кем бы то ни было. Зита спала первобытным намибийским сном, и, когда наставал час ночных мук, он высвобождался из ее тесных объятий, шел в другую комнату и плакал, горько, но недолго. Потом, когда он возвращался в постель, она вновь раскрывала объятия, точно руками видела его, и все же казалось, будто раскрывается нечто много большее — райские кущи с их мягкими теплыми лугами, где только что скосили траву и где сладко спят все Инни на свете.

Слабость его памяти словно перекинулась на всех и каждого, ведь, по мнению Инни, ничем другим невозможно было объяснить, что никто, ну совершенно никто не мог позднее рассказать ему, каким было лето шестьдесят третьего года. Когда речь заходила о лете, о любом лете, сам он неизменно представлял себе жаркий день в лесах вокруг дома Арнодда Таадса под Доорном — все затянуто легкой дымкой, душно, вот-вот грянет гроза. Пруды черные, спокойные, готовые отразить что угодно, усталые утки отдыхают в прибрежных камышах, где-то на крыше загородного дома отчаянно вопит павлин, и, быть может, сразу же после этого настает долгожданный конец света. Слегка пахнет гнилью, потому что теперь самоедствует природа. Инни ничего делать не надо. Вот каким виделось Инни лето вообще, а значит, и лето шестьдесят третьего, пока кто-то не заглянул в газетную подшивку и не рассказал ему, что летом шестьдесят третьего без конца лил дождь.



6 из 124