
И тогда из-за самой безоблачной голубизны, и еще, и еще откуда-то, из-под бесконечности, в него вошло чувствование — неживое.
Все чувствуют неживое и чаще всего относятся к нему равнодушно.
Мать не раз притаскивала неживую нерпу, и он обнюхивал тушку подолгу, покусывал с интересом, затем бросал, пресыщенный одним лишь запахом, так как был слишком мал для мяса… Потом она ела, запросто раздирая нерпу на красные куски…
Здесь же он разом осознал, что неживое относится к нему, что неживым стала его мать. И тогда он выплюнул ненужный сосок, поднялся на задние лапы, заколотил передними по брюху с соском, опадающим от смерти, и заскулил, заплакал по-своему, так отчаянно, так страстно, что один сказал другому, втягивая ноги в кабину вертолета: «Я же говорил тебе, сволочь, что она с детенышем!» — толкнул товарища в плечо с силой и крикнул пилоту, чтобы летел отсюдова прочь!
А он продолжал неистово рыдать. Что-то из-под голубого сообщало ему: и он скоро станет неживым, а неживое — это смерть, и все живое боится своей смерти.
Когда сам неживой, сделал он первый вывод, вот что самое страшное! Когда неживая мать, сделал он второй вывод, то очень больно во всем теле, так беззащитно на всем снежном пространстве, и еще много, так много всего непостижимого, что в голове опять щелкает предохранитель, и тогда он вновь ложится под остывающий бок и всем животом, всем телом своим впитывает последнее материнское тепло.
— Мамочка! Мамуля! — рыдал через много лет стрелок, когда после материнских похорон лежал ничком на ее кровати и вдыхал двустволкой ноздрей самый родной запах, испаряющийся в небеса. — Мама!..
