Он положил трубку задумчиво-мягким движением. Лицо его сразу стало розовым, прозрачно-голубые глаза забегали по столу и опять остановились, замерли на листе бумаги.

Никита молчал.

— Самое естественное и самое непоправимое — это физическая смерть, — заговорил Греков печально. — Мелькнула в мироздании, вспыхнула материя и погасла, растворилась во вселенной. Как будто ее и не было. Каждый доходит до своей вехи, и время беспощадно сталкивает его в небытие. Навсегда. И так со всеми. Закрыты все двери. И закрыты все счеты с жизнью. Скажите… что она в последние часы говорила вам? Говорила ли она что-нибудь о своей жизни? О чем она думала? Только вы один можете знать. Что она говорила о своей прожитой жизни? Я ее не видел в последние годы. Я ее не видел…

Георгий Лаврентьевич проговорил последние слова затухающим голосом, потирая прямой ладонью переносицу; он слегка покачивался в кресле, как в дремоте. И было непонятно, успокаивает ли он себя или страдает оттого, что не видел мать перед ее смертью, или так странно думает вслух, и, все больше испытывая неудобство, Никита сказал:

— Нет, она ничего не говорила.

Георгий Лаврентьевич широко открыл глаза — в их прозрачной голубизне скользнул короткий испуг, какой бывает у человека, разбуженного резким толчком, — и стремительно наклонился к столу, точно падал.

— Моя сестра, моя сестра… — пробормотал он.

Откинув голову, он затих на секунду с жалким, удивленным лицом и, сейчас же легонько вздохнув не на полную грудь, ощупью выдвинул ящик стола, достал коробочку с валидолом.

— Вам плохо? — спросил Никита и привстал. — Может быть… воды?

Сделав неопределенный жест, Греков стиснул в кулаке коробочку с валидолом, долго сидел неподвижно, как будто ждал, когда отпустит боль.



7 из 152