
Георгий Лаврентьевич молчал, пристально смотрел в стол, сутулясь; его белые нависшие брови двигались, он будто прислушивался к своему дыханию. Это прислушивающееся, углубленно-растерянное выражение удивило Никиту, и удивил его голос, ослабленный, разбитый:
— Скажите, Вера… моя сестра говорила что-нибудь перед смертью о своей молодости? Она мучилась, жалела о чем-нибудь?
— Нет, — сказал Никита. — Я не знаю.
— И у нее были слабости, — безжизненным голосом сказал Греков и утвердительно прикрыл глаза. — И у нее…
На письменном столе опять зазвонил телефон. Греков вздрогнул, потом невнимательно поднял и опустил кончиками пальцев трубку; телефон снова затрещал требовательным звонком, отдаваясь в ушах.
В дверь постучали, и голос Ольги Сергеевны:
— Георгий, можно? К тебе пришли из комитета. И звонят из газеты.
Греков выпрямился в кресле и почти неприязненно повернулся к двери. Затем в руках его мелькнуло, зашуршало письмо матери, взятое со стола; колыхая широкими рукавами халата, он как-то чересчур суетливо засунул письмо под бумагу, выскочил из-за стола и своей нервной танцующей походкой подбежал к двери, отдернул портьеру.
— Оленька! — решительным и вместе умоляющим тоном крикнул он в приоткрытую дверь. — Из комитета в два, в два часа, я предупредил! Я занят. Кто там? Пискарев? Пусть подождет! И прошу, пожалуйста, или выключить телефон, или всем говорить, что я болен. Неужели нельзя меня избавить от телефонных разговоров по утрам? Опять консультация? Я не стол справок. Есть другие специалисты, наконец!
— Ты должен принять Пискарева, — с вежливой настойчивостью ответила Ольга Сергеевна. — Ты должен и обещал. Ты забыл? И подойди, пожалуйста, к телефону.
— Я никому ничего не должен, это немыслимо! — Греков в отчаянии даже прижал щепотки пальцев к вискам. — Скажи, что у меня стенокардия, что я болен…
