
– Верю, дядя Антон, – улыбнулся Роман, накладывая рыжиков с заботливо поданной тетушкой чашки. – У вас так все изумительно вкусно, так мило. Мне, ей-богу, кажется, будто я еще трясусь в поезде и вижу чудесный сон.
– Жизнь, дорогой Роман Алексеевич, и есть сон, как сказал Платон, – тут же вставил Антон Петрович, с ловкостью хирурга разрезая моченое яблоко на четыре дольки. – Очень даже возможно, что действительно все это тебе снится. Но рыжики не есть сон, рыжики остаются рыжиками, даже во сне. А наши рыжики и подавно. Они, как совершенно верно заметил бы все тот же Платон, есть некий изначальный эйдос, в себе и для себя сущее, черт меня задери!
– Антоша, прекрати, – махнула рукой Лидия Константиновна. – Ромушка, как здоровье тети Кати?
– Она в добром здравии.
– Слава Богу. Мы здесь всего два месяца, а мне кажется, будто не видела ее вечность. Как успехи Любани?
– Только что вернулась из Швеции.
– У нее были гастроли?
– Да. Два концерта.
– Интересно, как она теперь играет? Я не слышала ее больше года.
– Чудно. Накануне своих сборов я упросил ее сыграть.
– Что она играла?
– Партиту Баха. Изумительно. И скрипка у нее прекрасная. Новая.
– Какая?
– Гварнери.
– Любаня прекрасный музыкант, судари мои, – проговорил Антон Петрович. – Одно меня настораживает в ней – слишком легкая творческая судьба.
– Что ты имеешь в виду? – спросила Лидия Константиновна.
– Слишком все прямо и очевидно: консерватория – и сразу же признание.
– Но, Антоша, она действительно очень одарена.
– Безусловно. Однако когда талант принимается публикой с такой легкостью, это может повредить ему. Я имею в виду талант исполнительский. Человек в таких условиях быстро теряет чувство меры, перестает трезво оценивать себя.
– Но, дядюшка, это зависит от человека. – Роман отодвинул пустую тарелку и принялся вытирать губы белой салфеткой с тем же вензелем НВ. – По-моему, Любаня, как никто, трезво оценивает себя. Она запрещает даже вслух хвалить ее игру.
