
Чернов поморщился. Помолчав, вспомнил Шекспира:
– "Ярости и шума хоть отбавляй, а смысла не ищи"...
– Смысл в том, что он был мужчина, настоящий мужчина, – посмотрела она из своего мира. – Его женщину оскорбили, и он, не раздумывая, защитил ее честь.
Чернов налил вина, выпил. Чтобы сломать возникшее отчуждение, стал говорить:
– Ну а потом что? Борис забаррикадировался от милиции, отстреливался и последнюю пулю пустил себе в лоб?
– Нет. Он сразу застрелился...
– Сумасшедший...
– В тюрьме его бы убили...
– Чепуха! Милиционеры сидят в своих тюрьмах! И Борис не мог этого не знать.
– Он не вынес бы десяти лет заключения. И десяти лет моего ожидания.
– Десяти лет, десяти лет! Господи, неужели ты не понимаешь, что просто-напросто сочинила сказку, в которой герой-красавец сначала защищает честь прелестной учительницы в платьице с белым кружевным воротником, а потом благородно убивает себя во имя ее светлого будущего? И никак не хочешь понять, что этот герой-красавец каждый божий день из тех двухсот, которые вы прожили, мог убить не кого-нибудь, а тебя, молодую, только-только начавшую жить? Ты понимаешь, что смерть всецело владела им с той самой минуты, как он увидел истекающую кровью мать? Родную мать, порезавшую себе вены?
– Я любила его...
– Но ведь ты знала, что мать Бориса покончила жизнь самоубийством! – продолжал кипеть Чернов. – И что сам склонен к суициду!
– Знала... Ну и что?
– Ну и что, ну и что! Черт, если бы в школе вместо домоводства преподавали основы психиатрии, то после первой его попытки самоубийства ты пошла бы с ним в психиатрический диспансер, и сейчас Борис был бы жив и здоров. И играл бы в домино с другими психами, играл под присмотром бдительных санитаров. И Володя был бы жив. И в твоих глазах не проглядывала бы их смерть.
