По небу разметались белые перья облаков — кочевая голытьба выси. Солнце скатывалось в долгий заполдень. День горел величаво, но без благочиния — голосили в лесу птицы, взбудораженные весной торопились поделить самок.

Он сел на упругий ягель, откинулся спиной к морщинистой сосне. Все. Все и ничего больше. Исчезну не я и не она — исчезнет затхлый омут. Солнце било косо, подслеповато. Над головой зашуршал поползень, и с сосны сорвалась рыжая чешуйка коры. Он выложил на мох огурцы, рядом пристроил бумажный сверток, потом достал из-под куртки бутылку и ковырнул ногтем сургуч...

Некоторое время он сидел, уперев затылок в красную кору, — в груди снова защемило, созревала боль, острая, неутомимая. Рука сама потянулась за пазуху — унимать жестокого червя: скоро... скоро... Он хлебнул прямо из бутылки, но тут же сморщился и заперхал, мелко разбрызгивая слюну. Когда лицо его разгладилось, он один за другим вывернул карманы, — руки двигались непослушно, но без лишней суеты. Вытащил на свет выпотрошенную гильзу, несколько картечин, оказавшись на ладони вместе с ней, скатились и нырнули в мох. Он ополоснул гильзу водкой, наполнил ее и, зажмурившись, разом проглотил содержимое. Ничего страшного не произошло. На зубах заскрипели порошины, — он сплюнул, утер накатившиеся слезы и хрустнул огурцом, сочно, будто прошел косой по жирным пустотелым хвощам. Боль понемногу уходила, но ненадолго — она оставалась рядом, кружила вокруг бархатной поступью, подавая о себе неясные унылые знаки. Он снова наполнил гильзу и выпил, передохнув — еще и еще...

Птицы не умолкали. Солнце за красно-ствольными соснами клонилось к холмам, к ощетинившемуся горизонту, как к мучительному ложу гималайского аскета. Воздух был недвижим и прозрачен, в нем далеко разносились лесные шорохи, трески, вздохи. Где-то за частоколом стволов размеренно подала голос кукушка. Он стал считать, сбился на шестнадцати и злорадно рассмеялся. Ври другому! Глаза его заволоклись и потускнели. Он подтянул бумажный сверток, приподнял его, опустил на живот.



10 из 14