
Сашка за догадливость назвал солдата молодцом, принимая от него кисет. Не жалея чужого самосада, завинтил из газеты вместительную «козью ножку» и протянул кисет Олегу. Тот опять замотал головой. «Да, видать, худо малому, раз от табаку совсем отбило».
— Может, еще сманеврируем? — предложил он Олегу.
— Заметили. Не выйдет, — глухо отозвался Олег, облизывая сухие губы. — Рассказывай лучше о своей жизни, если не в тягость.
— В тягость не в тягость, а развлекаться чем-то надо, — сказал Сашка и ровным, даже чуть тягучим голосом, будто совсем о другом человеке, поведал о себе.
В двенадцать лет осиротел Сашка. Сначала забрали отца, потом мать. Была она женщина крутого характера, ринулась отбивать мужа, что-то сказала там, говорят, следователю в морду плюнула.
— А я подзаборником сделался, уркой. И прибрали меня в детдом. Хорошо там было — ни заботы, ни печали… А после — самостоятельная жизнь. Долго рассказывать…
— Э, друзья, — не поворачивая головы, вмешался в разговор солдат, дописавший письмо.
Сашка оглядел солдата. Был он ранен ниже колена, прибран, даже побрит, и погоны были на месте, и все пуговицы тоже. Добрые, глубокие морщины лучились возле его глаз, и задумчивая складка навечно поселилась между бровей.
Они разговорились.
— Ox-xo-xo! — вздохнул солдат, спросил у Сашки: — В штрафной спасся?
— Ага. Мы всей колонией в Москву писали. Разрешили нам вину искупить кровью. Радости было!..
— А как же! — задумчиво вставил солдат. — Там за счастье люди почитают фронт-то… Хоть в штрафную, хоть в какую…
Из-за кустов вывернулся младший сержант с забинтованной шеей, приткнулся цигаркой к Сашкиной «козьей ножке», с трудом прикурил, потому что его било трясухой — контузией. Он ушел, оставляя за собой синенький вкусный дымок от легкого табака.
Сашка проводил его грустным взглядом, запустил увесистым, как камень, каштаном в воробья, мерно чирикавшего на ветке.
