Зато можно было зажигать свечи — как на торте в день рождения.

Украшать их огоньками храм.

Ей нравилось все красивое — а в церкви было красиво.

Но больше всего она любила целовать картинки — иконы, — на которых видела боженьку, разглядывая его, затаив дыхание, и иногда, когда чудилось, что не она, а он внимательно и строго смотрел на нее, бессмысленно и почти блаженно посылая ему как живому быструю радостную улыбку. И она всегда получала свою награду — а мамочка гордилась, любуясь, какая ее дочка хорошая. И она тоже гордилась, любовалась сама собой. Священник был добрым. Она его не боялась, усвоив, что признаваться ему надо в том, о чем уже знала мамочка и за что она чувствовала, вполне искренне, свою вину. Потом он прятал ее под свой золотой фартучек, что-то произносил над головой: и прощал. Потом прятал мамочку — и тоже прощал. Но та никогда ей не рассказывала о своих грехах — а подслушать хоть что-то, как ни пыталась, девочка ни разу не смогла. Только видела, что мамочка плакала. Горько, будто ее обидели. Сама девочка не могла так заплакать, даже притвориться — хотя очень и очень хотела быть похожей на нее, делать все, как она. Мамочке, наверное, было почему-то страшно. Но девочку, если что пугало, то ее слезы.

Она просила у боженьки прощения и здоровья — для себя, для родителей. Просила, чтобы мамочка с папой исполнили ее желания, хотя это даже смешило: просить у боженьки то, что могут купить папа с мамой.

Но когда появился братик, она разозлилась на боженьку.

Она не просила братика — а он появился.

Обиделась на родителей, перестав молиться перед сном: всем назло.

И ей даже не стало страшно, потому что не боялась смерти.

Смерть представлялась ей чем-то смешным.

Про себя она давно решила, что болеют и умирают какие-то дурачки.



3 из 30