На подъеме нас, задыхаясь, обогнал приземистый, рюкзачно набитый автобус; в пыльные задние стекла равнодушно смотрели на нас усталые блеклые лица. Автобус тяжко пополз к горизонту по растрескавшейся бетонногрязевой полосе, а мы повернули налево: большак ветвился залитой свежим асфальтом дорогой, с двух сторон от которой, метрах в трехстах впереди, начинались одинаковые, как панельные бордюрные камни, пятиэтажки. Слева от них, до побуревших под солнцем тополиных посадок вдоль насыпи железной дороги, расстилалась истерзанная в клочья равнина, лишь чуть обзелененная чахлой травой; справа – лениво постукивала каким-то одиноким, заработавшимся по пятничному времени механизмом поднявшаяся чуть выше фундамента стройка…

– Какой ужас, – с чувством сказала Лика; у нее был тонкий, лишь интонациями отличный от детского голос. – Я бы не смогла здесь жить.

– Гарлем, – сказала Зоя.

– Ну, а куда денешься, – сказал Славик.

Наги дом мы увидели издалека: у распахнутого настежь подъезда густо и пестро толпился народ. Скамейки у соседних подъездов были однообразно пусты; лишь на одной из них спал, скрестив и поджавши ноги в какого-то детского фасона сандалиях, морщинистый мужичонка без возраста – в грязного цвета рубахе, мешотчатых штанах и украшенной лоснящейся пуговицей драповой кепке. Наших грудилось до полусотни душ; на длинной скамейке тесно – кукурузными зернами – сидели старухи, в светлых платках и глухих долгополых ситцах в мелкий цветочек; кучками стояли девчонки лет девятнадцати, в узких коротких юбках (хотя мини уже сходили; впрочем – жары), на каблуках высотой с корабельный гвоздь, все как одна соломенные блондинки (три четверти, правда, с черными как сажа корнями волос) и накрашенные все на одно лицо. Парней их возраста было мало – человек пять или шесть, – все в



10 из 123