
И я замер.
На льду, жестким, багровым брызгаясь хвостом, лежало существо, отдаленно смахивающее на рыбу, точнее сказать — сразу на несколько рыб: на ерша, на окуня, судака и еще на кого-то, из будущего на нас надвигающегося. Прежде всего замечались на существе колючки — все оно было ощетиненно-иглисто, по спине, и по бокам, и под грудью, и на жабрах — все сверкало стальной остротой, хребет был темен, неопределенного, илисто-серо-болотного цвета, такие же бока, и только туго набитое лягушачье пузо пучилось жизнерадостной сытостью, отливало жестяным блеском, да хвост и перья с колючками, наполненные вроде бы запекшейся кровью, кое-где йодисто-разжиженною, оживляли круглое тело, не то на большое веретено, не то на нерасколотое полешко похожее.
Забравши в твердую, двумя подковами объятую, беспощадную пасть блесну Кеши Короба, новожитель реки и здесь, на миру, с хрустом, со скрежетом продолжал ее жевать. Лежать ему на боку и хлопаться об лед надоело. Опрокинувшись на брюхо, оно глянуло на народ нездешними глазами, наполовину закрытыми щитками, изготовленными вроде бы из космического, небьющегося, негорящего, пуленепроницаемого металла. Когда оно заводило глаза под щитки, взор делался запредельно-жутким, вся морда с пастью от глаза до глаза была отмечена печатью надменной враждебности. Наконец оно выкатило мутные, в то же время вострозрячие глаза и словно бы усмехнулось: «Ну, что? Поймали! Жрать будете?! Жрите-жрите! Сегодня вы нас, завтра мы вас…»
— Это шче же оно тако? — чуть слышно шепотом вопросил Кеша Короб, высунувший востренький нос из народа и, на всякий случай, державшийся обеими руками за чей-то плащ.
Народ безмолвствовал. Даже черепяне были тихи и как бы маленько не в себе.
И долго бы томился и думал народ, потому как народ наш не думает, не думает, да как задумается, то уж надолго, да в это время снизошел до масс московский рыбак, одетый в комсоставскую меховую одежду, без звезды на шапке, значит, не отставник — тот ни за что не сымет звезду с шапки и шапку с себя.
