– Да слышит да видит да ненавидит, – процедила Анжелка, в лиловом облегающем платье продефилировав мимо него к экрану. – Я готова, фотограф.

Дымшиц притащил кресло, вручил Анжелке страусиное перо и приступил к съемкам, радуясь ее оживлению. Анжелка лихорадочно меняла наряды, позы, обличья, играя в топ-модель и вздрагивая от звучных щелчков затвора, потом перестала вздрагивать и даже не надевала платья, только драпировалась, а напоследок и вовсе обошлась одной шляпкой, чувствуя, что по-настоящему возбуждается от тусклого нефтяного сияния объектива, от свежего, как сквозняк, переживания собственной наготы; она вспомнила про презерватив в халатике, нашла, прилепила на язык и сфотографировалась в столь откровенной позе, что Дымшиц, загоготав, почувствовал себя полным кретином – это надо было фотографировать.

Она подошла к нему голая, решительная, в черной шляпке, похожей на разоренное воронье гнездо, с зажатым в кулачке презервативом, распахнула на Дымшице его императорский халат с драконами и опустилась перед ним на колени; они легли прямо на пол, на ворох тряпья, и она почувствовала в нем сильное, неутомимое, поросшее щекотной курчавой шерстью животное, великолепный подарочный экземпляр с прекрасными зубами и толстым мускулистым концом. Чувство плоти было сильнее, чем в кипящей хлорированной газировкой ванне, разрушительнее, чем в «мерседесе», не говоря о выцветших санаторно-курортных лентах, а большего и не требовалось – большего просто не могло быть, настолько он был реален. Он был неутомим, зубаст, реален, и не было в нем волшебства, которого не было ни в чем и нигде.

5

Дома, когда Анжелка вернулась, она с порога попала под каток такой лютой, такой непереносимой ненависти, что не успела сказать ни слова, только воскликнула «мама!» и заревела, увидев страшные оловянные глаза Веры Степановны, застывшую маску ее лица, – заревела сразу, как только мама выдвинулась в прихожую и влепила первую очередь увесистых слов.



47 из 182