– Черт губастый, плешивый каторжанец. Пообрываю руки-ти, – заливисто вскричала прижатая бабенка, не успевшая скрыться в женской камере.

Казенный дом ожил, задышал, скидывая с себя мертвое оцепенение.

Тюремщик принес в котле выть, а Донату особую алюминиевую мису под номером «тридцать три», раскидал по посудам жидкой гречишной каши и взглянул на бывшего пономаря с тем особым пристрастием и недоверием, как глядят на строптивых людей, любящих устроить пакость. Насонов же чашку свою поместил меж высоких колен, ел неторопливо, с ленцой, словно бы чрево худо принимало пищу. А не доевши более половины, накрошил туда остатки хлеба, перемешал все руками и выплеснул за печь. Вот откуда в камере вонь, вот откуда кислая душнина. «Возьмите, делюсь, но не приемлю. Каждый живет по своему разуму, по своему пути. Отриньте, насытившись, и не приемлю вас, бесовские орды».

Вернулся надзиратель, сразу заглянул за печь, вскричал не то с угрозой, не то с радостью, что все повторилось и его, караульщика, предположения оправдались:

– Опять бесов кормил, сорочий сын?

– Кормил. Дал отступного, чтобы замириться.

– Я тебя сейчас солененьким поугощаю, я тебе трещиной по затыльнику наезжу. В секретную хочешь, сорочий сын?

Широкое волосатое лицо надзирателя странно улыбалось, слегка перекосившись, но в узко поставленных глазах не виделось той обыкновенной злости, которую вызывает поперечный, неуживчивый человек.

– Меня трогать нельзя. Я Божий человек! – торопливо воскликнул Насонов, уже покоряясь предстоящей выволочке.

Донат с любопытством вглядывался в эту новую, странную для него жизнь, как-то забывши на время о своем несчастном положении: ему казалось, что двое вздорных приятелей затеяли постоянную безобидную игру.



8 из 550