
Скотт Рейнольдс любезно отвечает на приветствия, а сам с тревогой следит за приближающейся костлявой фигурой поляка-шизофреника. Как всегда, поляк садится за его спиной, достает завернутый в махровое полотенце большой финский нож, забивает его в песок и вешает на ручку часы. В этом есть своя магия — нож и часы находятся в особом соотношении — действие и время, нечто, таящее в себе апокалиптический смысл…
Скотт Рейнольдс щурится от солнца в своих черных очках и страдает в присутствии поляка. А тот упорно, неотрывно смотрит на соломенную шляпу, которую Скотт Рейнольдс поспешил надвинуть на лицо, подслушивает его мысли, внушает ему свои… Он уверен, что только они двое сопричастны сладостному, кроткому, вечному запредельному миру, подобному белому летнему облаку (а может быть, он черный, зловеще-черный, как космическое пространство, ад, в котором придется расплачиваться за свои грехи, в тысячу раз страшнее христианского). Скотт Рейнольдс нервничает и пытается выбросить из головы назойливую мысль, что его что-то связывает с шизофреником. Черт знает, как этот бедняга сюда попал и почему здесь не находится врачей, чтобы отправить его в психиатрическую больницу. Солнце его убьет, он плохо кончит. Два дня назад поляк во второй раз постучался к нему в номер, чтобы сказать:
— И вы один из двух. Я не чувствую к вам ненависти, но он решительно вас ненавидит и желает вашей смерти. Скажите хоть мне откровенно, какой мир настоящий?
— Идите к дьяволу! — ответил Скотт Рейнольдс и бесцеремонно захлопнул дверь у него под носом. Но тот успел поклониться и ответить:
— Благодарю вас. Я тоже так думаю.
Скотт Рейнольдс чувствует его присутствие как давящую невыносимую тяжесть. А тот поднимается и идет к нему. Скотт Рейнольдс зажмуривает глаза, он не хочет видеть круглое славянское лицо с выпирающими татарскими скулами — тусклое лицо, напоминающее исщербленную стену, запавшие, страшно серьезные водянистые глаза с вымученно-властным взглядом, но поляк осторожно сдвигает шляпу с его лица и медленно говорит на своем ломаном английском:
