
Прошло несколько дней, прежде чем Мишель проявил воскресную пленку. Консьержери и Сент-Шапель получились вполне прилично. Два-три пробных кадра уже успели выветрится из моей памяти. Явная неудача – кадр с котом, чудом забравшимся на крышу общественного писсуара, а вот и кадр с белокурой женщиной и подростком. Негатив был так хорош, что он увеличил изображение. Увеличенный фотоснимок так понравился, что он сделал его еще больше, размером чуть ли не с театральную афишу. Ему тогда и в голову не пришло (зато теперь он недоумевает), что такой возни стоили лишь снимки Консьержери. Из всей пленки его почему-то больше всего привлек тот моментальный снимок, сделанный на краю острова. Он прикрепил огромную фотографию на стену и первый день какое-то время вглядывался в него и вспоминал, вернее, сравнивал свои воспоминания с потерянной навсегда реальностью – занятие, прямо скажем, невеселое. Да, всего лишь окаменевшее воспоминание, им становится любая фотография, где вроде бы
ничто не пропало, но это
ничто, в первую очередь и главенствует в фотографии. Вот – женщина, вот – мальчик, а над их головами -застывшее прямое дерево, и небо такое же четкое, как камни парапета, литые облака и камни, единые, тождественные в своей субстанции (а сейчас появилась туча с заостренными краями, точно предводитель грозы). Первые два дня меня вполне устраивал и сам снимок и его увеличение на стене, и я ни разу не задался вопросом, почему, собственно, поминутно отрываюсь от перевода трактата Хосе Норберто Альенде, чтобы еще и еще раз всмотреться в лицо женщины или в темные пятна на парапете. И вот тут вдруг озарило… Ну почему прежде не приходила в голову такая простая вещь, ведь когда фотография прямо перед нами, наши глаза в точности соответствуют положению и видению объектива! Это, возможно, такая очевидная истина, что люди просто не задумываются. Сидя за пишущей машинкой, я смотрел на изображение в трех метрах от меня, и тут-то сверкнула мысль, ба, сейчас я в том самом положении, в каком был наставлен тогда объектив.