
— Пропада-ать?! А мы и жисти-то поди не видели ишшо-о!..
— Мужиков и сынов наших война взяла, нас земля высосала…
— О-о-ой, Х-хосподи!..
Дождь все шлепал и шлепал. Сквозь водяную пыль едва видны были крыши Выдрино на яру. Бригадир Чердаков не спускался оттуда. Он-то хорошо ведал, что его здесь, в Пашкино, ждет.
Плач и вой разом оборвала решительно Кузьмичиха:
— Зовите Еремея, бабы! — те перестали кричать, уставились на нее. — Пусть режет скотину — пировать будем!
— И верно! Пропади все! Напьемся, напляшемся хоть…
Еремей Чердаков покорно спустился в Пашкино, наточил ручным точилом нож и первую, перекрестившись украдкой, заколол подсадистую, ростом чуть больше сторожевой собаки-овчарки, корову Кузьмичихи, затем трех ее овец прирезал. Возился он со скотом Кузьмичихи до вечера, пообещав потом обслужить другие дворы, втайне надеясь, что бабы отойдут и пожалеют скотину. Пока Еремей обдирал и обихаживал скотину, Кузьмичиха нажарила мяса с картошкой, достала капусты из погреба, скатила с полатей лагуху браги. Анисья-тихоня принесла соленой сороги, аптечную запыленную бутыль с самогоном.
И пошла гулянка.
Кузьмичиха вынула из сундука мужнину гармонь, завернутую в половик, саратовскую гармонь, голосистую, с колокольчиком и, положив ее на прямые деревянные колени, деревянными же пальцами нажимала на одни и те же пуговки и, воинственно сверкая кривым зубом, хрипло кричала:
Пашкинские бабы, не умеющие плясать, бухали сапогами по хлябающим половицам, топтались грузно, неуклюже, и выкрикивали похабное, дикое, и плакали, и хохотали от срама.
Побледневший Еремей трезво и робко уговаривал:
— Да, бабы! Да вы што?.. Очумели? — и сокрушенно крутил головой, жалуясь мне. — Никогда такого не было. Лопнула струна стальная и у их…
Еремея напоили в конце концов. Он целовался со всеми бабами подряд, плясать пытался, да все валило его на хромую ногу. Он разбил себе голову о скамью. Ее замотали полотенцем.
