Я ведь уже не мог переносить даже пения птиц (для тех, кто меня знал, это было последнее дело! Хотя кто меня знал?) Когда же все женщины стали казаться мне скандалистками из очереди за ватой, я вовсе испугался и, не зная, что предпринять, попробовал поговорить с единственным человеком, свидетелем моего детства, который, может быть, меня еще помнил.

Это был переулочный чудак-пустобрех. Этакая слободская пифия. В юности я, забавляясь, слушал его бредовые прозрения или нарочно поднимал какую-нибудь тему, чтобы услышать от него, как от полоумной пророчицы, нечто невнятное, но полное важных намеков.

Найти провидца оказалось непросто — его тоже куда-то переселили. И вот, — теперь уже взрослый, — наконец повстречавши его, постаревшего и, как когда-то, постоянно чему-то улыбавшегося, я спросил: «Что есть Россия?»

— Что́ что?! Такая родина народа.

— А родина что такое, дядя Колбасюк?

— «Шаланды, полные фекалий…»


И пошло. Особенно, когда в отделе кадров, который он посетил при поступлении на какую-то работу, плюгавый особист с носом, забитым полипами, сказал ему, красивому высокому человеку:

— И как же ты, фриц, уцелел?

Он даже сочинил тогда:

Покуда диссидент зловредный На власть советскую ворчал, За ним повсюду Ленин медный С тяжелым топотом торчал…

В ванной стали умолкать краны, и Грурих приготовился отлипать от простыней.

Когда он из ванной вернулся, она сидела и мазалась кремом. Теперь до нее будет не дотронуться. Застегивать молнию, касаясь женщины в креме! Кремироваться по причине женщины!

Их встречи, их липкие постели, их разглядывание себя в гостиничном зеркале продолжаются, а он, между тем, прогрессирует в своих несуразных идеях. Уловив, что дело идет к нехорошему, она пытается его отвлечь, а он при каждой встрече все навязчивей настаивает на операции.



11 из 17