
— Хорош, держит! — остановил я Юрку, когда камера, точно при затмении, заслонила его круглую голову.
Пока мы разыскивали нашу бедную покрышку, которая от починок стала овальной, как яйцо, и отскакивала от ладоней в самые неожиданные стороны и пока потом налаживали мяч, я думал, сейчас или позже передать пацанам предложение девчонок о концерте, и умолчал-таки — уж очень сладко таить новость, зная, что в любой момент можешь одарить ею друзей.
Когда мы выскочили во двор, тетя Шура-парикмахерша уже стояла на крыльце, чем-то смазывая руки. Она была низенькой и толстой. Все на ее лице было тяжелым: набрякшие веки, мешки под глазами, отвисшие, точно со свинчатками внизу, щеки, и только губы одни выгибались вверх, напряженно, точно держали на себе всю эту тяжесть. Тете Шуре не в парикмахерской работать, а играть в театре гоголевского Вия. Я ей когда-нибудь скажу это. Пусть вот еще раз цапнет наш мяч и пырнет его ножницами! Я ей все выложу! Подумаешь, клумба, кошка! Тут люди, может быть, погибают!
Чтобы не рисковать мячом, мы, как голуби, которым подмешали сесть, круто повернули и полетели в глубь двора, в другой конец, откуда нас тоже турнут наверняка, но хоть на лету потешимся!..
Против садика Ширминых был пятачок, где можно было бы попасоваться, но тут нам не только играть — останавливаться запрещалось, чтобы не соблазниться ранетками в садике Ширминых. И мы не останавливались — не запрета боялись, а овчарку Рэйку, которую при нашем появлении торопливо выводили на прогулку. А что касается ранеток, то пусть созреют, а там посмотрим.
Я свистнул, катнул мяч Борьке и заверещал в кулак, как в микрофон, подделываясь под гундосую вокзальную дикторшу, голос которой то и дело доносил до нас ветерок:
