
— Ну, разумеется, — подтвердил Попенков, выпрямляясь. — Поверьте, я никому не буду мешать. Вы мне дадите раскладушку, и я буду ставить ее в лифте только тогда, когда удостоверюсь, что все в сборе, что все птички уже в гнездышках, а в шесть утра я уже на ногах и лифт к общим услугам. В случае крайней ночной надобности, «скорая помощь», или, скажем, из органов товарищи придут, я моментально освобождаю лифт, выпархиваю из него. Идет? Ну? Ну, Николай Николаевич? Я вижу, вы уже согласились. Ну, последнее усилие. Вспомните, дорогой, о чем пел ваш корнет-а-пистон. «Люди дорогие, вы не крокодилы, отчего чураетесь дружбы и любви…»
— Ну, хорошо, раскладушку я вам дам, но вы уж извольте помнить, что лифт — место общего пользования, — заворчал Николаев, всегда он так ворчал, когда шел кому-нибудь навстречу. — Пойдемте, товарищ Попенков.
— Подождите! — воскликнул Попенков. — Давайте помолчим. Такие минуты надо фиксировать.
Николай Николаевич, в полной уже расплывчатости, словно под гипнозом, молча зафиксировал эту минуту.
Затем они вышли в переднюю. Клавдия Петровна выглянула из кухни и замерла, открыв рот, глядя, как муж ее лезет на антресоли за раскладушкой. Попенков скорбно взирал на нее уже с лестничной площадки.
— Вот вам раскладушка, — буркнул Николаев. — Учтите, рассчитана только на одного: пружины слабые.
— Николай Николаевич, вы прекрасный, прекрасный (прекрасный!) человек. — Попенков с раскладушкой под мышкой стал спускаться.
— Скажите, а как вы попали ко мне? — спросил вслед Николаев. Попенков обернулся:
— Обычным путем. Да вы не волнуйтесь, Николай Николаевич, о вашем корнете я никому. Ни гу-гу, могила. Ведь я понимаю, у каждого есть свои маленькие тайны, вот я, например…
— Вы уж меня, пожалуйста, в ваши тайны не посвящайте, — -мрачно сказал Николаев, покосившись на авоськи, из которых продолжало что-то капать.
Закрыв дверь, он напустился на Клавдию Петровну:
— Ты что же, мать, двери не закрываешь, когда тебя просят?
