Но рассудок мой не гас, а, напротив, яснел, и по зрелом размышлении я был вынужден признать: то, что я пришел в себя, – это факт, который сомнению не подлежит. Не скажу, что этот вывод сильно меня огорчил: отчего не зайти по дороге в свой покинутый, обесточенный, обреченный на снос старый дом? Постоять среди запятнанных стен, вспомнить горькие подробности проведенной в этих пределах жизни – и со спокойной душою уйти, теперь уже навсегда, вновь захлопнуть за собою глухую дверь, обитую драным стеганым дерматином: делать здесь больше нечего, жить здесь дальше нельзя.

Переборов отвращение, я поднял невидимую во тьме руку (она мне показалась большой и в то же время почти невесомой, как распахнутое воронье крыло), провел по щеке пальцами – и содрогнулся: щека была шершавая, сыпучая, как будто и в самом деле покрытая коркой слежавшегося песка. Спокойно, парень, не дергайся, развязно сказал я себе, ты просто небрит. Такое объяснение успокоило меня и позабавило, сухие губы мои раздвинулись в улыбке, и я ощутил на них свежий привкус антибиотика. Реанимационное отделение, добросовестные люди в голубых халатах, и откуда они только взялись в ноябрьской России 1991 года, где само слово "добросовестность" вызывает лишь желание цыкнуть зубом? Так или иначе, они славно потрудились, возвращая к жизни еще одного едока.

– Есть тут кто-нибудь живой? – спросил я с натужной бодростью, чтобы только услышать себя, и удостоверился, что со слухом у меня все в порядке, хотя голос мне не понравился, он был сиплый и тоже какой-то песчаный. – Живой кто-нибудь есть?

На случай, если отзовутся, я имел оправдание: в горле пересохло, пусть дадут попить – вот и весь разговор. Но ответом мне была мертвая тишина. Впрочем, "мертвая" – не совсем точное слово: затаившись, я услышал, как в отдалении тепло и ласково подкапывает вода. "Плётцлихь, плётцлихь", – по-немецки четко и в то же время мягко выговаривали капли, каждая с некоторой задержкой, заставляющей ждать и считать.



2 из 139