
У этого Плюшкина и Креза была юная дочь, которую он держал под замком, потому что у нее был некоторый психический сдвиг — главным образом на сексуальной почве. Иной раз ей удавалось выбраться на волю, и тогда старик бегал за ней по двору, а она кричала, смеялась или рыдала, а однажды во время очередного побега наткнулась на молодого еврея-торговца и, должно быть, воспылала к нему любовью, потому что повисла у него на шее, что было кстати для старика — с помощью торговца он снова водворил дочь в ее мрачное обиталище. С той поры каждый раз, когда помешанной удавалось удрать, призывали на помощь моего приятеля, спрашивали ее, пойдет ли она за него замуж, она, не колеблясь, всегда отвечала утвердительно, и постепенно соседи внушили ее отцу, что этот брак, в сущности, единственное спасение. Что же касается жениха, он колебался куда больше.
— Конечно, это поможет мне расширить торговлю… Но зато потом?.. — формулировал он вслух свои сомнения.
— Она не уродина, — подбадривал его я (жениться-то ведь предстояло не мне).
На мой взгляд она и впрямь не была уродиной. Она была хуже, чем уродина — ее бледные щеки, бесцветные губы, огромные, лихорадочно горящие глаза и странный, безумный смех внушали страх.
— Лучше уж была бы уродина, — возражал мне приятель. — К уродине можно и притерпеться. Но она помешанная… Нет, ничего из этого не выйдет.
И действительно не вышло, в частности еще и потому, что моему приятелю пришлось покинуть нашу оживленную и пыльную улицу.
Однажды летом, среди дня, по тротуару двигалась группка подвыпивших гуляк — событие отнюдь не редкостное, ибо питейных заведений на Регентской было хоть отбавляй. Но эти, по-видимому, принадлежали к организованным радетелям отечества, потому что, когда они подошли к нам поближе, один из них выкрикнул:
— Это еврей, я его знаю!
