Он в разговорах с приятелями-мотоциклистами называл своих подружек «морковками» (те — тоже). Летом они часто, всей моторизованной громыхающей стаей, уезжали в лес, и позади на седле у каждого сидела подружка. Но все это было так, и чаще всего дело кончалось слезами и упреками или даже ссорой. А вот с Таней у них как-то сначала вышло все солнечно, а в ее комнатке в общей громадной квартире тепло, вольно, мягко. Так бы и остался. Сколько бы ни куксились живущие здесь же старухи. Странный народ эти старухи, удивлялся парень. И хотя комнаты (все семь) были большие, с высокими потолками, солнечные, старухи постоянно злились на комнаты, солнце, всё. И все они были злы на парня, толстые и тощие, подслеповатые и глазастые. И наблюдали, наблюдали.

Он побаивался этих старух и, если взбегал по лестнице, то все же не звонил, как хотелось, а открывал дверь своим ключом. Его подарила Таня. И если удавалось пройти коридор незамеченным, он скребся в дверь Тани. И часто слышал кашель и оборачивался — старуха, тощая или рыхлая, в очках или нет, смотрела на него. И шипела:

— Чем таскаться, женился бы, что ли… Рас-путник…

Таня была в халатике или уже одетая для выхода в узкое и черное платье. Оно ей очень шло, перекликалось с бровями восточного рисунка, подчеркивало белизну лица, прямо-таки снежную. И парня охватывал телячий восторг. Хотелось орать, прыгать, подкидывать ее… А приходилось сдерживаться, если было платье. Его она меняла на работе на другие одежды, какие ей полагалось надевать в тот вечер.

Когда Таня выходила в этом платье, в плащике осенью, в дошке зимой, он отвозил ее в театр на такси, а сам шел в зал. Он садился и, зажав руки коленями, смотрел и слушал, мало что понимая. Он видел на сцене одну только Таню, пляшущую, что-то поющую. И если не ее был выход, парень с недоумением таращился на сцену, не понимая, на кой дьявол выходили все эти, как не стыдно им переодеваться, хрипло петь перед зрителями, по-видимому, вполне серьезными в своей жизни людьми. Но те аплодировали.



6 из 148