
Это было так страшно, что Мика, поравнявшись со своей избой, закричал:
— Мама! Мама! Скорей! Ой, скорее!
Все жители села и без того высыпали из домов кто с чем: кто с горячей картошкой, кто с топлёным тёплым молоком.
Задержали обоз, обступили подводы, стали кормить-поить раненых прямо на улице. Медсёстры не разрешали вносить их в дома, лишний раз тревожить. И смеются и плачут бабы, своих Вспоминают. Где они там? Кто их напоил-накормил? Есть ли там, вблизи войны, добрые люди?
Все спрашивают: моего не видали ли да моего не встречали ли?
Марфа, бросившись к саням, так и упала на них, обнимает, гладит ребят по щекам, словно у неё сто рук откуда-то взялось, вдруг выросло. Во все рты тёплого молока льёт, мягкого хлебушка суёт… А этот, с закрытыми глазами, ни хлеба не берёт, ни молока не пьёт.
— Ой ты, родненький мой, зазяб, закоченел совсем! Ой, горюшко моё! Неужто помирать задумал?
И, выхватив из саней, внесла заплошавшего в дом вместе с охапкой соломы. И сразу на тёплую, добрую ко всем людям деревенскую печку. Сбросила с несчастного чей-то солдатский ватник, инеем покрытый, и, как остался малыш в лёгком полосатом бельишке, так и уложила на груду проса, которое на печке сушилось для блинов.
Тепло на нём и мягко. Прилегла рядом и стала греть своим дыханием. Руки, ноги растирать.
И ничего она вокруг не видела. Ни того, что испуганный Сандрик плачет, ни того, что встревоженный Мика тянет её за полу.
— Мама, обоз дальше идёт!
— Ах, пускай его идёт, сейчас нужно человека спасать!
И ведь спасла, отогрела дыханием. Отпоила тёплым. молоком топлёным. И когда заснуло дитя, угревшись на печке, долго ещё лежала Марфа рядом, гладила по слипшимся волосам, давно не мытым, не чёсанным, и шептала:
