
В первый же день так напоили жениха, что он едва добрался до брачной постели. Игнат сразу захрапел, а Люба все не могла уснуть: неуютно, тоскливо было ей в доме мужа.
Снаружи хата казалась большой, но жилья было мало: часть помещения отводилась под кладовую и кузню. Там стояли глиняные глечики, бутыли, бочки и бочонки, наковальня; на полках лежали молотки самых разных размеров, тяжёлые молоты, зубила, щипцы, рубанки, деревянные пробки и клинья, а на закопчённых стенах висели недавно сплетенные веники, наточенные косы и пилки, острые серпы, ржавые обручи, старые хомуты и множество нужных и ненужных в хозяйстве предметов.
Потолка здесь не было, и длинные пряди косматой паутины причудливо свешивались вниз.
Жилых комнат было две. Кухня, в которой разместили молодых, являлась одновременно и спальней.
Широкая, неуклюжая русская печь, казалось, вытеснила людей из комнаты и теперь презрительно прислушивалась к клокочущему храпу хозяев, спрятавшихся за узкой печкой-перегородкой, делящей кухню на две клетушки.
Люба бросила взгляд в прихожую. Обычно в ней стоял дубовый стол и ряд некрашеных табуреток, но сейчас они были на улице, и комната пугала пустотой, чернотой незавешенных окон, мертвящим мерцанием лампад.
Молодая женщина съежилась, задрожала и придвинулась к мужу.
– Вот это девушка, и я понимаю… – почувствовав трепетную теплоту женского тела, пошутил проснувшийся Игнат.
И, дыша в лицо перегаром самогонки, схватил зубами губы жены, покусал их немного, потрепал маленькие груди и, не обращая внимания на тихий просящий шепот: "Не надо… Услышат… Не сегодня"… – грубо, без любовной ласки, взял женщину.
Насладившись, высвободил руку из-под Любиной головы и угрюмо сказал:
– И чуяв байку, шо баба ты, а все ж думав, шо брешут люди… Эх, ты… Кому ж отдала свою невинность? Рассказывай: я ему хоть морду набью… – грубо, со злостью пытал он.
