
Мы мечемся по городу, стучась в двери всех друзей Глинки или, по крайней мере, тех из них, кто знаком Мише. Все двери выходят на заваленные мусором лестничные площадки, заплатанные всевозможными типами кафеля. За живописными фасадами — вертикальные катакомбы, в которых гнездятся люди, как ни странно, живые, среди мертвого скопища шатающейся мебели, бутылок и свертков, карабкающихся по стенам, словно со временем они обрели животную субстанцию, наделенную цепкими лапами. Во всех квартирах в туалетах за трубами торчат сложенные газеты. Если в июле тебе предлагают землянику и чай — это уже роскошный прием. Но мы были также и в шикарных квартирах, где на стенах — коллекции превосходных картин.
Кончается все тем, что мы кружим по городу в такси без конкретного адреса. У нас в руках нет даже мало-мальского следа Глинки. Стоит африканская жара, голуби улеглись грудками на землю в тени газонов, чтобы урвать у травы хоть сколько-нибудь прохлады. Старуха бредет посреди улицы, при виде нашего такси, которое приближается и отрезает ее от тротуара, она замирает с гримасой ужаса, делающей ее похожей на японку. Люди опасаются, чтобы не случилось того же, что было в 1972 году, когда солнце высушило болота вокруг города и подпочвенный торф воспламенился, выделяя сквозь трещины в засохшей грязи дым, который затянул весь город. Теперь мы уже шагаем вдоль Невского проспекта, влекомые нелепой надеждой отыскать Глинку в толпе, движущейся по бесконечным тротуарам. Лично меня Глинка не занимает — мое любопытство вызывают совсем другие вещи. Сандалии, стоптанные до предела; старые полотняные панамки, какие носят дети в лагерях, или же велосипедные шапочки с пластиковыми козырьками на головах женщин в шелковых платьях; вентиляторы на потолках за стеклянными витринами гастрономов; серебряные туфельки;
