
И где не успел накопиться перебор людской энергии и еще не пожрала сама себя безглазая плоть города, служащего лишь вынужденным местом сосуществования и сводящего к нулю и людей, и смысл, и историю… И давление бессмысленности и духоты, жмущее с неба гигантской плитой, так же клинически-свинцово, как слово “гипермаркет”.
Они с Машей мчались по набережной. Ярко горело вечернее солнце, и
Маша опустила козырек у лобового стекла и чуть добавила звука в приемнике. В ее облике, прическе, одежде тоже было добавлено еще на деленьице, но запас оставался, и лицо светилось в полсилы. И на
Маше, и на Жене были очки, и стекла машины тоже были коричневатого затемнения, и от этого вся жизнь обретала победной налет.
В магазине Маша отобрала охапку брюк. То зернисто-, то матово-черные, они сыпко сползали с вешалок, и она пробовала ткань, то царапая ногтем, то катая меж пальцев, словно проверяя на материальность. И, стоя у зеркала, прикладывала к себе, щурясь и глядя отстраненным и собранным взглядом, пока рядом терпеливо и внимательно дежурила девушка с табличкой на кительке.
Зашла в кабинку, через минуту отодвинула занавеску и, звонко крикнув: “Ну как?”, подтянула брюки за пояс, и тогда завернулась черная блузка и открылся подобранный живот, впало сходящий по кромке ребер и нежно, по двум пластам мышц, рассеченный ложбиной.
Они еще долго ходили, пока Маша, подняв всю обслугу магазина, деловито цокая каблуками, наконец не выбрала черные, какие-то особенно гладкие, тонкие брюки. Уже выходя, она задержалась у зеркала, тряхнула светлой гривой, втянула щеки и подала вперед губы:
– Б…ский вид? Да? Пойдем…
Совсем поздно в баре гостиницы сидела расслабленно и в приступе вечерней словоохотливости расспрашивала, задумчиво поблескивая глазами:
– И кого ты возишь на своей машине?
