
Я окликаю кого-то из персонала, кто проносится мимо:
— Извините, пожалуйста… Вы бы не могли мне сказать…
— Что именно? — кричит он вежливо, но уже издалека.
И тут я понимаю, что я смешон. Боже ты мой, нельзя же спрашивать об этом у человека, который так спешит. С этим разве что к другу можно обратиться, да и то после того, как не один час просидели вместе и обо всем на свете переговорили. Я конфужусь. Я смахиваю с брюк пылинку и внимательно разглядываю свои почти еще элегантные штиблеты.
— Да нет, ничего, — говорю я, достаю часы и нервозно перевожу их на полдня назад. А он скрывается из виду.
И опять проходит за годом год. У меня седеют виски, я устал, устал. Вокруг стучат и гремят, ломают и чинят. Шум и гам, груды досок, кирпичи, грязные подмости. Грубые парни, брань, плевки, на которых скользишь.
Я несу свой крест. Я стараюсь справиться с ним сам. Но мне все тяжелее. Мне не выдержать. Я изнемогаю под его бременем, просто валюсь с ног.
Мне нужно на кого-то опереться, обратиться к кому-то за помощью. Я должен спросить, должен выяснить, я должен попытаться узнать. Меня губит эта полнейшая неизвестность, эти бесплодные раздумья, эта невозможность доискаться смысла, смысла.
И вот однажды я снова окликаю кого-то из персонала. Я должен набраться смелости, нельзя позволить ему опять уйти от меня, я должен его расспросить.
— Извините… Вы бы не…
— Чем могу служить? — спрашивает он весьма учтиво.
Я снова смущаюсь. При этих корректных словах мне становится ясно, что сам я приготовился изъясняться чересчур высокопарно, что я пребываю в каком-то до пошлости взволнованном душевном состоянии. Меня восхищают эти банальные, но столь легко и непринужденно сказанные слова, я стараюсь схватить их тон, я бы не прочь усвоить такой же тон. И, с напускной беспечностью помахивая тростью, я делаю попытку выложить ему все этак полунебрежно:
— Да знаете, я вот тут подумал…
