
Лутовкин находился в радостном, почти что праздничном состоянии. Угрызений совести не испытывал, поскольку был слишком поглощен новизною возникающих обстоятельств. Какой-то внутренний диалог в нем, разумеется, шел, но сводился к отрывочным репликам: «Да бросьте вы… с меня не убудет… вся молодость искалечена… инвалид детства». Впрочем, и диалогом-то это нельзя было назвать, потому что внутренний оппонент помалкивал.
Приготовления в данном случае были, конечно же, неуместны. Лутовкин ограничился тем, что убрал все бросающиеся в глаза фотографии, сучки, корешки и прочие дары природы, которые они с Надеждой собирали осенью в Подмосковье. Подсознательно он стремился стереть все индивидуальные черты своего быта, создать впечатление ничейного пространства, наподобие явочной квартиры резидента иностранной разведки или кооперативного дома свиданий, — но отчета себе в этом не отдавал. Спроси он себя — сам удивился бы, зачем выносит красивую вазу на кухню, а веничек багульника ставит в бутылку из-под кефира. Багульник, кстати, указывал на известную тонкость его душевного склада: цветы здесь были бы не к месту, а без цветов — нехорошо.
При этом Лутовкин меланхолично напевал:
— Если б я, к примеру, птенчиком по небу летал, я бы тогда бы сильно трепетал. Но уж не для леса и уж, конечно, не для речки, всё для вас, Борис Андреевич, для своей скотинки, для своей овечки. Ляй-ля-ляй-ляй…
Лутовкин был вполне устоявшимся человеком. Работал старшим техником в лаборатории оптической связи и имел дело с квантовыми генераторами, о которых вправе был говорить «эти чертовы лазари». Обращению с ответственной техникой его научили в армии, затем в вечернем институте к навыку прибавилось еще и понимание сути. Институт дорожил Лутовкиным и обещал ему преподавательскую ставку, которую Лутовкин ценил не слишком высоко (нашли чем заманивать, десять долларов в месяц), однако в открытую не отвергал.
