
– Интересно, ты бываешь когда-нибудь грустным? – спросила Марина, кладя сумку на телефонный столик и расстегивая плащ.
– Только когда Менухин предлагает мне совместное турне.
– Что так не любишь?
– Наоборот. Жалею, что врожденный эгоцентризм не позволяет мне работать в ансамбле.
Едва Марина справилась с пуговицами и поясом, как властные руки легко сняли с нее плащ.
– А ты же выступал с Растрапом.
– Не выступал, а репетировал. Работал.
– А мне говорили – выступал…
Он сочно рассмеялся, вешая плащ на массивную алтароподобную вешалку:
– Бред филармонийской шушеры. Если б я согласился тогда выступить, сейчас бы у меня было несколько другое выражение лица.
– Какое же? – усмехнулась Марина, глядя в позеленевшее от старости зеркало.
– Было бы меньше продольных морщин и больше поперечных. Победив свой эгоцентризм, я в меньшей степени походил бы на изможденного страхом сенатора времен Калигулы. В моем лице преобладали бы черты сократовского спокойствия и платоновской мудрости.
Сбросив сапожки, Марина поправляла перед зеркалом рассыпавшиесл по плечам волосы:
– Господи, сколько лишних слов…
Валентин обнял ее сзади, осторожно накрыв красиво прорисовывающиеся под свитером груди совковыми лопатами своих ладоней:
– Ну, понятно, понятно. Silentium. Не ты ли, Апсара, нашептала этот перл дряхлеющему Тютчеву?
– Что такое? – улыбаясь, поморщилась Марина.
– Мысль изреченная еcмь ложь.
– Может быть, – вздохнула она, наложив свои, кажущиеся крохотными, ладони на его, – Слушай, какой у тебя рост?
– А что? – перевел он свой взгляд в зеркало.
Он был выше ее на две головы.
– Просто.
– Рубль девяносто три, прелесть моя, – Валентин поцеловал ее в шею и она увидела его лысеющую голову.
