“злые собаки” и “посторонним вход запрещен”, моя тайная возлюбленная с копенгагенской Русалочкой, Рыжий и Рыжая, женщины в твердых, как двери подвалов и чердаков, пальто со шкурами неведомых зверей на воротниках и их мужья-алкоголики в рублевых ботинках, похожих на дохлых крыс, вооруженные до зубов тигры освобождения Тамил-Илама с острова Шри-Ланка, изображенного на

Тарзанкином животе, и остановились и сгнили поезда и паровозы, и слова изменили свои смыслы, и имена уже больше ничего не значили в мире, где в пляс пустились дома и улицы, реки и тюрьма с зеками и злыми сторожевыми псами, фабричные трубы и мертвецы в гробах, и ангелы с дьяволятами отплясывали под ручку, и некому было вострубить в трубу Господню, чтобы вернуть миру время, форму и имя, и тогда-то и вызвали меня телеграммой-“молнией”, и я примчался на Семерку самолетом, который с трудом приземлился в сквере перед клубом, и потный перепуганный Пахан, вылетевший мне навстречу из перекошенных дверей клуба, заорал, шибая перегаром всех времен и народов:

– Ну хоть этому-то ты, сука такая, научился? Тогда останови весь этот трус и мор, чтоб живые жили, а мертвые помирали себе спокойно, – как это сделать? Она же мертвая пляшет! Знаешь?

Конечно. Увы, только этому я и научился с тех пор, как покинул

Семерку, – ставить точку. Я поставил точку, и все остановилось, прекратилось, и мир обрел время, форму и имена, среди которых значилось и имя Тарзанки, упокой, Господи, душу ее навек. Тансы кончились. Стэнд ап унд геен вир нах хаузе. Точка.



18 из 65