
Он развелся с женой шесть лет назад, и все эти шесть лет жил один. Родителей не было, они умерли. Сестер и братьев никогда не было. Были двоюродные, и дальние родственники, но никто никого не любил — давно прекратились отношения и со стороны мамы, и отца: такая была родня. Он остался полностью один.
Конечно, знакомые кое-какие были, сослуживцы в основном. И были у него за шесть лет пять-шесть знакомств с женщинами, как правило, в тот единственный месяц в году, в месяц отпуска; но возвращаясь в Москву, он не стремился к продолжению: женщина попадалась не та, или просто не получалось посмотреть на нее как-то с той единственно нужной стороны, чтобы уже и не перестать смотреть и смотреть с удовольствием, усиливающимся от времени. Он ходил на выставки, на музыкальные концерты, тосковал в одиночестве. Он страдал, оттого что нет друзей. Мысль, что человек по природе своей одинок, в самые важные моменты жизни — рождение и смерть, и близость с любимой женщиной, обособленный его и ее кожей, всегда внутри себя одинок — не утешала. Он метался по городу, никому не нужный, пытался искать избранницу, и не находил. Всегда один, один, забивался в свою нору, не хотел никаких концертов, никаких спектаклей, никого не хотел видеть. Но потом приходил день его рождения, одиночество Евгения Романовича материализовалось, обретало как бы физическую сущность, потому что никто не шел к нему, никого он не имел, чтобы пригласить, вместо праздничного застолья — абсолютная, стерильная пустота окружала его; страшнее всего были юбилеи: тридцать пять лет, сорок лет. И он убегал из дома, что называется, куда глаза глядят — к любому, даже мало приятному, знакомому приносил торт, бутылку вина, закуску, подобием праздника заглушая звенящую пустоту; а все-таки частичку праздничного настроя, усталого и радостного, человек умеет вобрать в себя и таким способом тоже.
