В своем рассказе о нашем мимолетном романе он слегка изменил антураж, сделал меня какой-то молодой поруганной женщиной, а себя — неудавшимся художником. Он всегда стремился в прозе к таким духовным литотам. Это все было странно: аристократ духа пробирался в людскую…

К счастью для меня, он не описывал всего нашего первого интимного свидания. Нет там моей дрожи и стучащих зубов. Вообще нет каких-то тактильных ощущений. Я помню, он прикоснулся своими бархатными пальцами к моей, в мурашках, спине, и я вскрикнула. Мне показалось, что ужасно холодно, что не руки, а какие-то пятипалые стальные ложки… А то, как падала одежда, это верно все изображено. И дрожание света за шторами, и моя, чуть подавленная истомой, стыдливость, когда я, уже после всего, натаскиваю на себя одеяло. Когда он увидел кровавое пятно на простыне, он вдруг запричитал: «Боже мой! Боже мой! Зачем? Прав был Толстой — все похоть человеческая». Мне было странно это слышать. Это не казалось мне главным. Я уже тогда знала, что замуж я выходить не буду.

Когда он меня бросил, я больше всего переживала утрату обретенного было человеческого тепла. И не могла долго простить ему какого-то терзающего, саднящего вопроса. Он все твердил, сочетая безнадежность с убежденностью:

— Поклянись, что всегда будешь любить меня. Поклянись! Ну хотя бы помнить …

Забавно, когда через несколько лет — это случилось после революции — у меня была связь с другим писателем, он тоже упрекал себя за алчную похоть (как будто не в этом вся суть мужчин — прости, что говорю это тебе, юному и неопытному, добавила она). Он даже божился, что я — его последняя женщина. Не знаю, может и правду говорил: любовник он был никакой. Не чета Ивану Алексеевичу. А уж литератор — и подавно. Но и он ведь — вот удивительное дело! — и он требовал от меня обещаний вечной любви при нашем расставании. Его расстреляли. Может, их всех расстреливают. Всех, кто любить не умеет…»

— Это все, что она вам рассказала?



4 из 12