
Проходя мимо высоких кустов орешника, я увидел в нескольких шагах от них старого крестьянина, который стоял у края канавы и задумчиво глядел на пшеничное поле. И почти рядом с ним, у самого орешника, я обнаружил еще двух человек, которых не сразу заметил за кустами, — они тоже стояли и смотрели на высокие хлеба. И эти двое были в зеленых мундирах и сапогах, какие носили в немецкой армии во времена оккупации. Сперва это меня не очень удивило; я подумал, что эти мундиры, второпях брошенные здесь оккупантами в момент отступления, были, очевидно, подобраны местными крестьянами, и теперь они их донашивают. Нынешние их владельцы, здоровые малые лет сорока пяти, с обветренными лицами, явно были крестьянами. И однако меня смущали их военная выправка, их портупеи, пилотки, их бритые затылки… Старик, казалось, и не замечал их. Высокий, худой, он стоял неподвижно, очень прямо, с тем горделивым видом собственного достоинства, который часто встречаешь у юрских стариков крестьян. Как раз когда я подходил, один из тех одетых в мундиры людей повернулся к нему и тоном человека, знающего в этом толк, сказал по-немецки несколько одобрительных фраз по поводу высоких хлебов. Старик медленно повернул к нему голову и произнес ровным и спокойным голосом:
— Вам всем крышка. Скоро придут американцы. Убирались бы вы отсюда восвояси, да поскорее!
Тот явно не понимал смысла его слов и доверчиво улыбался. Заметив меня, старик немедленно призвал меня в свидетели глупости своего собеседника.
— Ведь ни фига не понимают, — сказал он, — только и умеют, что по-своему лопотать, другого разговора у них нет. Одно слово — дикари!
Я смотрел на него совершенно ошеломленный, не находя слов. Наконец я спросил его:
— Скажите, я не ошибаюсь? Это в самом деле немецкие солдаты?
— Вроде бы так, — ответил старик не без некоторого ехидства.
— Но как же это? Что они тут делают?