И вдруг мой рот снова завопил:

– Без них не уйду! Эти уста – моя жизнь!

Что это было? Не иначе как просто болтовня! Но мой рот продолжал говорить, шевелиться, произносить то, о чем я вовсе не думал. Я поднялся в свой номер. В парке возле карусели играл уличный ансамбль. Я остановился в комнате перед зеркалом. Вид был невеселый, и меня разобрал смех. Дыхание, как из калильной печки. Мои губы не переставали двигаться.

– Ты – наш пленник, Оливерио. Тебе дано думать. но нам – говорить.

– Что верно, то верно, – повторял про себя Оливерио, сбегая вниз по лестницам. Губы у него были толстые, сочные, перекошенные. Да, кровавый рот налепился на его собственный. Оливерио ногтями отдирал этот рот, в глазах блестел ужас, а рот все смеялся, смеялся…

– Ты не поверишь, Оливерио, но тебе – думать, а мне – говорить.

Ему надо было забыться. Оливерио должен был об этом забыть. Он хотел вернуться поздно, к рассвету, и во сне покончить с безумием, проснуться утром с ясной головой.

Однако руки и ноги ему уже не подчинялись. Рот вел его по улицам, влек туда, куда желал. На литературные сборища, в жокей-клуб, на политические собрания, в клуб банкиров – и везде вопил, бранился, плевал кровью и ненавистью на пушистые ковры в роскошных залах. Там, в центре этих залов, стоял Оливерио, размахивая руками, с выражением ужаса и смущения на лице, никак не отвечавшим тем обвинительным речам, что слетали с его побелевших уст…

«Фигляры! Знаете ли вы, где живете? Или вы думаете, что можете безнаказанно считать себя ванильными пирожными на куче прогорклых лепешек? Прекратите беспрерывно твердить о здравом смысле, словно бы можно заразить кого-то благоразумием в темной стране, начиненной динамитом волнений и смут. Безродные лицемеры, с какой стати беретесь вы рассуждать о духовном климате, о совести и гуманизме? Берегитесь! Уже идут чудища, готовые пожрать вас ночью, в этих потемках, вас, натужных стихоплетов, критиканствующих хулителей, творцов эпосов-однодневок.



7 из 10