
— Да, это колокол наш монастырский. Давай-ка, Яша, поднажмем, чтобы на службу успеть.
Монастыря еще не было видно за лесом, но в той стороне, откуда звучал благовест, уже угадывался просвет между деревьями, и в этом просвете небо засветило и порозовело — начинался восход.
Они заторопились. К большому колоколу присоединились малые, и в их перезвоне Якову явственно слышалось: «Утоли моя печали, утоли!.. Утоли моя печали, утоли!..»
Я СТРОЮ НЕБЕСНЫЙ ДОМ ДЛЯ ЛЮБИМОЙ…
…И вот она ушла далеко-далеко, в те края, где уже нет ни горя, ни слез, ни болезней. С больничной кровати она поднялась, легкая, помолодевшая, и, конечно, первое, что она ощутила, — это полное и абсолютное отсутствие боли. Я почувствовал это, потому что держал ее за руку в ту таинственную минуту, которую мы на земле называем «смертью». На самом деле, как я теперь понимаю, это что-то совсем-совсем другое.
Мы знали оба, что она уходит, что страшную болезнь победить невозможно. Мне хотелось удрать, спрятаться, исчезнуть — сбежать от жены, чтобы где-то в стороне от ее мучительно-тихой белой палаты, от капельниц, от деловитых сестер, от увядающих в вазах ненужных цветов, принесенных нашими друзьями и родственниками, от скорбного и мучительного ожидания неизбежной минуты расставания, — от всего этого уединиться и просто завыть, напиться, выкричать свой ужас, протест и горе. Но уйти из палаты мне было некуда, а вернее — нельзя…
Как трудно любить, когда, кажется, совершенно нечем проявить, доказать, выказать свою любовь! Не нужны уже ей были ни редкие дорогие лекарства, ни подкрепляющие деликатесы, ни ложные надежды. Ничего ей было не нужно — только моя любовь. Это я видел по ее гаснущим глазам — говорить она уже не могла, только чуть-чуть шевелила губами и иногда пыталась улыбнуться мне. Если я видел тень ее улыбки — я сразу же улыбался ей в ответ и говорил о своей любви.
