
Танька замирала над кастрюлей, держа ложку на весу, глаза ее таращились, ноздри ловили воздух. Ну? только и говорила она, но тут же спохватывалась, набирала грудью воздуха, произносила шипя, со свирепым ужасом: у нас тоже раз девка гадала на святки, и гроб ей вышел, так она и померла, от туберкулеза, говорили, а я знаю… Ворожить грех, только и замечала старуха — казалось, Танькины номера на нее никакого впечатления не производили. Она оставалась замкнутой, строгой, только поправляла волосы под платком. Она никогда не улыбалась, лицо у нее тоже было темное, не знаю — ходила ли она в церковь, об этом в те времена не распространялись, но соседи шептались, что она кержачка, старообрядка, раскольница, а в довершение сын ее служит попом в каком-то отдаленном приходе. Впрочем, биография ее была более или менее известна: родилась она в сибирской деревне, в начале тридцатых ее привез в Москву какой-то начальник — в домработницы, „потом работы у меня не стало“, как кратко говорила она, пошла на номерной завод, в войну с ним же эвакуировалась — в родные места, но с ним же и вернулась. Бабушка, однако, к этим сведениям относилась скептически: во-первых, говорила она, прислуга из семьи репрессированного вряд ли могла устроиться на закрытое предприятие, во-вторых, раскольник вовсе не может быть православным попом, — я же теперь, вспоминая те времена, думаю — все бывает; прихотливы извивы и сгибы наших нынешних судеб, вполне иррациональны с точки зрения логики, прописанной в наших же газетах».
