
Тем не менее, вскоре мы снова увиделись, на сей раз в Нью-Йорке. Лили отделилась от матери, покинула Данбери и сняла квартиру без горячей воды на Хадсон-стрит; в плохую погоду в подъезде собирались пьяницы. Я с трудом поднимался по лестнице — грузный, отбрасывающий громадную тень, с лицом, потемневшим от деревенского загара и спиртного, в жёлтых перчатках из свиной кожи. В мозгу билась одна светлая мысль: «Я хочу, я хочу, я хочу!» Что ж, валяй, сказал я себе, топай дальше! И я продолжал топать по ступенькам в теплом пальто на ватине, в ботинках из свиной кожи под стать перчаткам, с жёлтым бумажником из свиной кожи в кармане, изнемогая от похоти и тревоги. Подняв голову, я увидел Лили, поджидавшую меня на верхнем этаже перед открытой дверью. У неё было круглое белое лицо — точно полная луна. Глаза чисты и прищурены.
— Черт! Как ты можешь жить в этом вонючем притоне?
Туалеты в этом доме выходили в холл; щеколды позеленели от плесени; стекла в дверях были тусклого фиолетового цвета.
Лили подружилась с обитателями трущоб, особенно стариками и женщинами— матерями. Сказала, что понимает, почему, существуя на пособие, они позволяют себе роскошь иметь телевизоры. Разрешала им хранить в своём холодильнике масло и молоко и заполняла за них анкеты органов соцобеспечения. Очевидно, она верила, что делает доброе дело — показывает всем этим итальянцам и прочим иммигрантам, какие американцы хорошие. Искренне пыталась им помочь — суетилась и роняла множество никому не нужных слов.
Наконец мы очутились в её квартире на верхнем этаже. Там тоже было грязно, но, по крайней мере, горел свет. Мы сели поболтать. Лили сказала:
— Неужели ты выбросишь на ветер остаток твоей жизни?
С Фрэнсис это был глухой номер. После моей демобилизации между нами только один раз произошло нечто личное. Все остальные попытки ни к чему не привели, так что я оставил её в покое. Если не считать одного разговора поутру на кухне, который развёл нас ещё дальше друг от друга. Всего лишь несколько слов. Что-то вроде этого:
