
— Осторожная птица, — удивленно сказал внук, все еще глядя вверх, и вдруг зажмурился, заморгал и стал тереть глаз кулаком.
— Какая, какая птица? — забеспокоилась она. — Что такое?
— Соринка, — проскрипел он.
Глазу было больно.
— Сорока? — удивилась она. — Их тут отродясь не было.
— Соринка, говорю! — закричал он. — Соринка в глаз!
— Что ты кричишь! — обиделась бабушка. — Я и так все хорошо слышу. Дай сюда!
— Что я тебе могу дать, — буркнул он. — Глаз ведь не вынешь.
— Что? Говори погромче.
— Но я ведь не могу орать на все кладбище! — закричал он, закрыв ладонью один глаз и вытаращив другой. — Мы с тобой всех покойников расшугаем!
— Тьфу! — плюнула бабушка на землю. — Типун тебе на язык! Что говоришь! Дай сюда! Дай!
Кряхтя и морщась, он в конце концов согласился подставить судорожный слезящийся глаз, стараясь раскрыть его как можно шире — вопреки конвульсиям сопротивляющихся век. Ему пришлось согнуть ноги в коленях. Стоять так было неудобно, зато бабушка имела теперь возможность нависнуть над его запрокинутым лицом. Он едва не вырвался, когда она неожиданно грубо растопырила ему глаз пальцами и резким коршуньим движением сунула туда, в плоть, привыкшую лишь к нежным касаниям невесомой слезы, дерюжный угол носового платка. Он дернулся было и через мгновение уже свободно моргал, а бабушка совала ему в нос чернеющую на ткани платка соринку:
— Видишь? Видишь?..
— Прямо бревно какое-то, — кивнул он. — Вижу. Пошли, что ли?
— Промой водичкой, — посоветовала она.
— Уже все прошло. Берись.
— Что?
— Берись, говорю! — громко повторил он. — Пойдем. Все в порядке.
— Пойдем, — согласилась она. — Отдохнули.
Она крепко держалась за его руку — даже крепче, чем это ей нужно было. В действительности возможность опереться не избавляла ее даже от части тех тягот, которыми сопровождалась так называемая ходьба. Разве морально было легче. Но ему лучше, разумеется, быть уверенным в том, что его помощь крайне необходима. Да и в самом деле — без него она бы не рискнула идти. Не больно-то с такими ногами походишь…
